Интервью

Александр Ширвиндт о своей новой книге мемуаров «Склероз, рассеянный по жизни»

Александр Ширвиндт о своей новой книге мемуаров «Склероз, рассеянный по жизни» 01.12.2014

Александр Ширвиндт о своей книге мемуаров «Склероз, рассеянный по жизни», вышедшей в ноябре.

— «Склероз, рассеянный по жизни» — ваша четвертая книга-биография. Что такое «Склероз» — продолжение, переосмысление, взгляд с другой стороны?

— Когда мы делали первую книгу «Былое без дум» в 1994 году с Поюровским (Борис Михайлович Поюровский — советский театральный критик и педагог. — «Газета.Ru»), кто-то заметил, мол, смотри, он умеет склонять падежи и ставить запятые. Да, я не диктую, пишу сам, но заставить себя сесть за стол — это безумие. И пока не знаешь, про что и зачем писать, делать это глупо.

У меня любая книга начинается с названия. Придумалось, например, «Ширвиндт, стертый с лица земли». И это не просто фразочка для хохмы (речь о книге «Schirwindt, стертый с лица земли». — «Газета.Ru»), был такой город, самый восточный в Пруссии, и он действительно во время Второй мировой войны был стерт с лица земли. Сейчас там поселок Кутузово Калининградской области, но там ничего не осталось, кроме cтарого немецкого блиндажа и поля. Потом придумалось название «Проходные дворы биографии» — от этого идет какой-то элемент фантазии. Этим летом у меня был юбилей, столетие — можно было сделать «полное собрание сочленений», но родилось название «Склероз, рассеянный по жизни». Ведь никто ничего не помнит!

Даже если прочел или посмотрел, проходит время — все стирается. Вот спрашивают, зачем ставить хрестоматийные спектакли, которые все знают наизусть? Никто ничего не знает! У нас в Театре сатиры был случай, когда Плучек ставил «Ревизора», огромный, длинный, мощный по составу спектакль — Папанов, Миронов, Татьяна Васильева, Мишулин, мы с Державиным. А у Анатолия Папанова, который играл Городничего, был пунктик — он только к десятому спектаклю приходил в какой-то кайф, а до этого умолял знакомых не приходить на показы. Мы отыграли премьеру в Москве и сразу поехали с «Ревизором» в Ленинград; и там выходит Городничий и говорит: «Господа, пренеприятнейшее известие — как нам едет Хлестаков!» Зал на три тысячи мест — и хоть бы один вздрогнул! Ну, Хлестаков и Хлестаков.

— Считается, что абсолютно любой человек может написать хотя бы одну книгу — о своей жизни. Насколько вы можете назвать себя «не любым» человеком?

— А я про себя и не пишу. Пишу про жизнь — когда она длинная, то что-то всегда вспоминается. Причем старое вспоминается, как ни странно, ярче и конкретней, чем вчерашний день.

— Почему так?

— Ну, наверное, склероз все-таки есть склероз. И «там», тогда было моложе, ярче, темпераментней. Интересней. А сейчас текучка дает возможность забывать.

— Ваша книга четко разделена на две части: дела давно минувших дней вы вспоминаете с теплотой, а о том, что происходит сегодня, говорите, по ощущениям, едва сдерживаясь...

— Да, оказалось, что там было уютней.

Такое разделение часто встречается в современной мемуарной литературе — в отличие от биографий советского времени; там все как раз наоборот, от трудностей детства к достижению некоего положения. Это свойство человеческой памяти, сознательная задумка, ностальгия по СССР – который «был проще и понятней»?

— Это избирательная память. И все индивидуально. Если отбросить катаклизмы и трагедии вселенского масштаба — война, катастрофы, наводнения, революции — это одно. А если взять биографию конкретного человека, то она очень индивидуальна, вне зависимости от всего этого. И когда начинаешь вспоминать — вспоминается что-то радостное. Ведь окунаться в говно противно — нужно еще раз его переживать и в нем плавать. Поэтому лучше выбирать.

— Вы легко употребляете в книге не вполне цензурные слова. Однако в соответствии со вступившим в силу законом о запрете мата у вас в книге вместо нецензурной лексики — стыдливые звездочки. Как вы относитесь к этим запретам, насколько они оправданны?

— Это очередной наивно-пошлый перегиб. Одно дело материться, то есть ругаться, и другое — говорить на родном языке. Русский язык без мата не существует как явление — ни литературный, ни тем более разговорный. Другое дело, что нужно знать, когда и что. Попробуй рассказать хороший анекдот и вместо мата говорить «пошел к черту» или «как тебе не стыдно» — кто этот анекдот будет слушать? А когда пошлешь по-настоящему — анекдот получается. Вот у нас сейчас запретили четыре слова… где же тогда Пушкин, где Барков, где Лука Мудищев, Юз Алешковский? Где русская литература, которой без мата нет? Это не мат, это язык. А матерщина — это ругательство, но это в законе не разграничено...

Источник: http://www.gazeta.ru/culture/2014/11/26/a_6316545.shtml


Комментировать

Возврат к списку

Комментировать
Защита от автоматических сообщений
CAPTCHA
Введите слово на картинке